Вспоминая ВЛАДИСЛАВА СТРЖЕЛЬЧИКА.......
Фрагменты документальной повести «Выпавший из гнезда»
10 мая 1910 года Блок, «оперируя» фетовское стихотворение, аккуратно вынул из грудной клетки его три слова — «ТАМ ЧЕЛОВЕК СГОРЕЛ» — и сложил своё странное:
Как тяжело ходить среди людей
И притворяться непогибшим,
И об игре трагической страстей
Повествовать ещё нежившим.
И, вглядываясь в свой ночной кошмар,
Строй находить в нестройном вихре чувства,
Чтобы по бледным заревам искусства
Узнали жизни гибельный пожар…
Он ещё не стал завлитом БДТ и впереди у него почти девять лет жизни, но он уже написал о человеке, творящем Слово ценою этой самой жизни. А у артиста, выходящего на подмостки, цена эта неизмеримо выше, чем простое человеческое пребывание в миру.
ФЕВРАЛЯ 10-ГО 1995-ГО.
БОЛЬШАЯ СЦЕНА БДТ. ВИД СО СЦЕНЫ
Даты других тревожных репетиций никто почти не помнит. Ни к чему было. Думали, обойдётся. Эта осталась в рапорте помрежа Нины Цинкобуровой как последняя явка на выпуске спектакля «Макбет».
Итак — в замке Макбета застолье.
«Болевая точка» сцены — передача короны принцу.
На переднем плане Дункан, потрясённый предательством Кавдора.
Тихий вздох Стржельчика, и не шёпот даже, а… «шелест» — «Ведь человеку этому я верш неограниченно…»
Стржельчик, всегда репетирующий отчётливо и громко, в голос, в звук — и вдруг невнятно, как бы про себя проговаривающий слова, — не роль даже, а текст?!. Стоял освещённый и как-то нервно поёживался…
На третьем плане, сзади, в полумраке, — охрана короля, «служба безопасности»… Это студенты, это их первый выход на сцену, они учатся всего полгода, но это не массовка в дурном её понимании, это явления — каждый из них виден, как на ладони. Они преодолевают дрожь в коленях и неодолимое желание взглянуть во мрак и бездну зрительного зала, это первые шаги в борьбе со страхом за постижение свободы, той самой свободы, которой так упоительно распоряжался, так блистательно владел Мастер, начинавший здесь же, — в 1936-м у Дикого и в 1938-м — на курсе у Бабочкина в студии БДТ…
Стржельчик идёт к авансцене… (Пауза.) То ли играет, то ли…
— Я забыл. Я не помню.
Пауза.
— Пора уходить, друзья мои… всё… пора… Не помню.
Совсем недавно подобное произошло с ним на «Пылком влюблённом», но только страшнее — на вечернем спектакле, не на репетиции. Потом это повторится ещё раз… На сцене только двое. Он и Она. Стриж и Алиса. Владислав Игнатьевич и Алиса Бруновна. Он пережил непреодолимый страх, она — катастрофу. Только артисты могут понять это состояние Беды, когда не знаешь, а ещё хуже — не понимаешь: что дальше?! Бог и величайшее мастерство, горький опыт и мужество помогли им испить эту чашу тогда.
А теперь…
— Друзья мои!..
Чхеидзе из зала:
— Владислав Игнатьевич! Не волнуйтесь! Ничего страшного!.. Давайте с начала… с отхода от стола… Откуда хотите, Владислав Игнатьевич! Давайте со входа!
Стржельчик молчит. Он не может говорить. И он сказал все.
— Давайте прервёмся и после перерыва… Перерыв!
За эти полтора года мы видели, как прощался со сценой перед тяжёлой операцией Евгений Лебедев. Финал «Вишнёвого сада». Репетиция-прогон. Посредине пустой сцены БДТ, перед опустившейся громадой деревянной стены, как в заколоченном ящике, на полу лежал обессиленный актёр и тихо прощал «всем и вся»… все, кто был свободен, либо стояли в кулисах, либо сидели в зале и сдерживали себя, как могли, чтобы не усугублять ситуацию и не подчёркивать трагичности момента в глазах самого Лебедева. Но он-то, как это ни грустно, болел давно и часто, и болезни эти, и несчастья, и «нескладушкия» одолевали его не первый год и с разных сторон. Неожиданности в этом не было.
А здесь?! Ну, забывает человек текст, ну, с кем не случается?! Да что говорить! Николай Николаевич Трофимов, дай Бог ему здоровья, все свои роли знал и знает хорошо если наполовину, всё остальное — блестящая импровизация на заданную тему, так всеми нами любимая и оберегаемая!
Но здесь! Вечный и безупречно ответственный Романтик, для которого поток слов и бурная река Движения и были самоей Жизнью, и остановить их мог только Рок, а это ведь не сразу и укладывается в голове — такая Остановка, такое Несчастье, а потому трагичность момента осознана была не сразу и не до конца… Пробовали даже шутить — дескать, перегрелся в Израиле, на библейской жаре перетанцевал в «Старомодной комедии». Впрочем, этим скорее не попрекали, а слегка завидовали его творческой расторопности, неленивости и умению «сделать дело». Но тем не менее судили да рядили: надломился на строительстве дачи, на бурлацкой лямке в СДТ, на «Призраках» и концертах… И даже вспоминали Вадима Медведева: на кой хрен тот попёрся с «Ханумой» в Индию, когда уже прихватывало сердце, и там ещё шатался по жаре, когда надо было лежать, лежать и лежать!
Медведеву и Стржельчику лежать?! Побойтесь Бога, господа! Лежать для них означало — конец…
Как раз этого ещё не знают студенты. И этого уже не знают те, которые мало могут или ничего не хотят. Всё это те, кого открыто любят или тайно ненавидят зрители и коллеги, — хотят Всё! и могут почти всё, в меру сил и таланта. И Всевышний позволяет им отмеривать «куски» самим, рубить свой крест по плечу… И несут его они, а в спину иногда нет-нет да шепнёт некто: «Не подавитесь», — сам давясь слюной и не в силах плюнуть, потому что боится даже этого.
Студенты не хотят пока знать об этом ничего! И один из них (из того самого оцепления), на глазах которого разыгрывался акт величайшей трагедии великого актёра, через пару дней пришёл на репетицию под хмельком, а через месяц (в череду премьерных спектаклей) был замечен мною на набережной Фонтанки и вовсе пьяным, еле волочащим ноги в храм, где другие свою жизнь кладут на алтарь свободы… Безграничной Свободы творчества, убивающего в актёре раба и делающего его человеком Бога!.. Я сделал всё, чтобы он не вошёл в театр, а он — всё, чтобы окончательно потерять себя, друзей, будущее и раствориться в никуда.
В мае ещё одна студентка, играющая целую роль в «Макбете», за три недели до экзамена предательски оставляет своих партнёров-однокурсников, обрекая их на выбывание из экзамена, на смятение, на невозможность и нарушение самого процесса обучения — и это на первом-то курсе! И это при явной одарённости!
Может, и прав был Стржельчик, изрекший устами своего Грегори Соломона на этой же сцене: «С меня началась профессиональная этика в нашем деле. Это я установил все тарифы, которыми сейчас пользуются…»? Да, может, и прав был Стржельчик, когда после зимнего экзамена, показанного на малой сцене БДТ, саркастически улыбнулся и произнес: «Зачем позвал? Что ты хочешь доказать? Что ты — режиссёр? Друзья мои — ведь это серьёзно!»?
Прав, что — серьёзно! Не прав, что — «это ползучий переворот… что Толубеев привел свою „кодлу“ и будет стремиться захватить власть!..».
Однажды, уже в конце зимы, я, спустившись из репетиционного класса, шел по коридору (только что я проверил посещаемость танцевального урока и обнаружил на занятии вместо девятнадцати студентов только троих) — и вижу: сидит на диване претендент на актёра и курит…
— Рожков! Ты почему не на танце?
— Сейчас покурю и приду, — отвечает мне студент, уже двадцать минут как опаздывающий на урок, причём двигающийся сам отвратительно.
— Ты соображаешь, что говоришь?!
— У меня в горле першит…
— Так потому и куришь?..
Тут же бегу к другому ученику, благо он работает рядом дворником. Долго звоню, стучу в дверь… Открывает, наконец, полусонный…
— Что, «бога-душу-мать», обалдел?!
Молчит.
И мне трудно возразить Владиславу Игнатьевичу, что это не «кодла», что это такое поколение, но если действительно они или им подобные придут разом в театр, то все остановится — это уже не Движение будет, а Конец.
Старый Мастер — Народный артист Советского Союза, бывший боец 92-й дивизии — уходил со сцены. Впереди была операция, не имеющая аналогов ни в его, ни в чьей-либо другой истории, потому что у каждого она своя — военная и житейская, любовная и душевная, официальная и человечья, у каждого наступает свое «Ватерлоо» — конечный крик пред бесконечным молчанием, как у его Актёра, ещё совсем недавно нетвёрдой походкой пытавшегося уйти из мрака жизни, подняться со «Дна» невзгод — наверх! Наверх!
В жизни почти у каждого хорошего артиста всегда под боком «свой Сатин» — душеед, готовый дьявольски поманить, почти прокукарекнуть:
— Ну, куплетист, идёшь?
— Иду… Я догоняю! Вот, например, из одного стихотворения… начало я забыл… забыл! Раньше, когда мой организм не был отравлен, у меня была хорошая память… А теперь вот кончено, брат! Все кончено для меня! Я всегда читал это стихотворение с большим успехом… гром аплодисментов! Ты не знаешь, что такое аплодисменты… Это, брат, как водка!.. Бывало, выйду, встану вот так… (Становится в позу.) Встану… и… (Молчит.) Ничего не помню… ни слова… не помню! Любимое стихотворение… плохо это, старик?
Даже в болезни судьба его выбрала крайность. Всегда полный сил и энергии, он позволял и себе и другим наслаждаться чрезмерностью своих творений…
Операция была на мозге.
14 АПРЕЛЯ 1995 ГОДА. ИНСТИТУТ НЕЙРОХИРУРГИИ. ПОСЛЕ ОПЕРАЦИИ
Долго сидели с Богачёвым в закутке, в аптечном кабинете, где нас любезно приютили. Сразу в зону реанимации попасть оказалось трудным делом. Дожидались и возможности, и «сталкера».Наконец, тронулись… Наверх… Через отделение, через лежащих прямо вдоль стен по проходу, неподвижно и безнадёжно — во всяком случае, так кажется быстроидущим мимо, попавшим в эту коридорную боль по случаю. Идем. Через боковую лестницу ещё этаж… Наверх. Упираемся в конце концов в стеклянную перегородку. Дают по халату и говорят: «Не пугайтесь». По отсекам направо и налево лежат страдальцы.
В правом крайнем, насколько возможно отгороженный, — артист С.
То, что мы увидели, — страшно. Да и чего мы ожидали? Узнать его можно было с трудом. Лежал измученный «блокадный» старик. Нам уже сказали, что он шевельнул рукой, ногой, слышит, видит, понимает, угол рта уже не так опущен; от него только что ушёл логопед, вот-вот придёт массажист; ему нужны магнитные плёнки с записью понятных и любимых им русских песен, чтобы заново учиться складывать мысли и слова… с ним надо говорить и говорить — общаться!
А мы дар речи потеряли.
Из забинтованной головы горит один глаз, который видит всё насквозь! Другой смотрит, по сравнению с ним, «неотчётливо».
Прикладываемся к щеке…
Здороваюсь каким-то неестественно бодрым голосом. Петрович тоже пролепетал странно высоко: «Ах, старичок, старичок ты наш! Ну, как?!».
Что — «как»?! А он насквозь смотрит, просто буравит взглядом — ему это нужно, смотреть так. И можно. А нам?! Что говорить-то?!
— Юбилеи справили, Владислав Игнатьевич… Можете поздравить. Отстрелялись! 30-го у Андрея день рождения был, ну, а на следующий день, после «Коварства» — банкет. Гуляли за всё сразу — и мое рождение и его. Вместе! Народу много пришло… за сто человек…
— Да, хорошо… Все довольны… Всего хватило…
— Да… погуляли…
— Говорите, говорите, ребята — ему полезно. Ему рефлексы надо восстановить. Он всё понимает!
— Ага! Погуляли!.. Я тут в воскресенье «Бальзаминова» играл… мало того, что еле на забор залез, так у гамака забыл, как сваху зовут… ну, Волкову Олю… Помню, что — Оля, а как по роли?.. вылетело и всё! Так до конца акта всё и бубнил: «Ну, ты… ну, ты-ты… тык-шык-мык…» А кто? Лёжа в гамаке, Усатову спросил: «Кто Волкова?» — так она глаза вытаращила и шепчет, что сама не помнит… Вот только когда в финале стала сваха шампанским поливать (а это уже без меня), тогда Ниночка и крикнула, сколько сил хватило: «Акулина Гавриловна!» Осенило её, «автомат» сработал, хотя самой-то ей уже и незачем было… Да уж занавес опускался, и мне всё равно поздно… Вот.
Один глаз глядел из бинтов по-прежнему с непониманием, а другой по-прежнему сверлил. И какое впечатление произвёл на него этот бред? — одному Богу известно. Может, я добавил «шока». Сам-то мастер на сцене был ответственен и не мог себе позволить такого состояния и другим не давал спуску — во всяком случае, баек на этот счёт о нём не водилось… Только однажды, затаив дыхание, театр слушал, как неслось по коридору: «Мерзавцы, подонки, сволочи!». Дрянное дело было — и не со мной. А сейчас мне вдруг стало не по себе. Какой чёрт тянул меня за язык?! Нашёл, что говорить и где, главное!..
Выручил Богачёв, заговорил о «Макбете» — о премьере, зрителях… А я опять добавил некстати: «Да чего там! Осенью уже играть будете!.. Костюм есть!..».
Сказать-то я сказал, а в голове было другое, и именно в сей момент всплыли в памяти из несыгранного им «Заката» Бабеля слова старика Менделя: «Почему ты не хочешь отпереть ворота, Никифор? Почему ты не хочешь выпустить меня из двора, в котором я отбыл мою жизнь? Он видел меня, этот двор, отцом моих детей, мужем моей жены, хозяином над моими конями. Он видел силу мою, и двадцать моих жеребцов, и двенадцать площадок, окованных железом. Он видел ноги мои, большие, как столбы, и руки мои, злые руки мои… А теперь отоприте мне, дорогие сыны, пусть будет сегодня так, как я хочу. Пусть я уйду из этого двора, который видел слишком многое…»
Глаз его блеснул, и голова чуть отвернулась в сторону. Всё — молча. Он так и не произнёс ни звука. Потом стал шарить левой рукой по постели…
— Ну, вы идите, ребята, идите…
Закрыв стеклянную дверь, не глядя, сбросили халаты. Вышли на боковую больничную лестницу. Там было пусто. Только на подоконнике одиноко лежал окурок. Отвернулись друг от друга и заплакали. Почти в голос… Не стесняясь. Так прошло минуты две… Постояли и пошли вниз. Вниз.
9 МАЯ 1995 ГОДА. ДЕНЬ ПОБЕДЫ.
БОЛЬНИЦА — МЕДЧАСТЬ № 122
В гостях у Владислава Стржельчика — Кирилл Лавров, Дина Шварц, Валентина Николаева и директор театра Геннадий Суханов.Врач шутливо заметил: «Зачем так много цветов? Лучше бы коньячку принесли».
Доктора по-прежнему рекомендовали чаще петь для восстановления живой, понятной человеческой речи. Зная это, приходящие пытались время от времени что-нибудь запеть, буквально, что в голову придёт… А по необходимости, как водится, петь неловко и затруднительно. Пели всё, вплоть до революционных песен, и, как заметила Шварц, в его положении, вероятно, некоторые фрагменты звучали абсурдно.
В этот день у Владислава Игнатьевича «выскакивали» вдруг отдельные слова, но общий хор как-то не складывался… Хотя интонировал он точно, подтягивал вовремя. А принимая во внимание, что и здоровые-то не все знали текст казалось бы всем известных песен, его франтоватый баритон звучал даже органично. Пел он не столько для других, сколько для себя, почти в удовольствие. Он ещё, вероятно, понимал, что это нужно и воспринимал не как веселье «с плачем растворяхъ», а как важное дело, почти работу.
И вот после очередной фронтовой песни с невоенным названием «Катюша» взялись, с подачи Дины Морисовны, за оперетту, и Геннадию Ивановичу Суханову показалось, что Стржельчик вроде как подмигнул ему. И уже по свидетельству всех присутствующих в палате — вдруг отчётливо и с только ему присущим актёрским шармом пропел:
Цветок душистых прерий, твой взгляд нежней сирени…
Эти семь слов из слитых вместе в одну мысль сорока двух букв, похоже, и были последними… А далее всё остальное промычал, и нескладывающиеся слова уже навсегда оставались там, в «темнице», окруженные болью.
3 СЕНТЯБРЯ 1995 ГОДА.
ВМА. КЛИНИКА НЕЙРОХИРУРГИИ. 13.30 — 14.00
Последней была у него Елена Попова:«Долго не хотели пускать. Сказала — на 5 минут…
В. И. лежит с открытыми глазами и… ничего не видит. Не реагирует. Не понимает — кто? что? И что делать? Открыть рот или…? Как есть? Как пить? Только периодически вздрагивал всем телом.
Упала на колени перед ним и плакала минут семь…
Внезапно он повернул глаза и стал пристально смотреть на меня, пытаясь, вероятно, сосредоточиться или понять… Смотрел долго и только один раз выдохнул...